

































































































































































Натан Щаранский
Вскоре после ратификации Хельсинкских соглашений, включавших в себя обязательства по защите прав человека, я предложил известному физику Юрию Орлову и писателю-диссиденту Андрею Амальрику, которым давал уроки английского, вместе подумать о том, как затруднить советским властям невыполнение этих соглашений. В результате обсуждений, длившихся с перерывами три-четыре месяца, Юрий выдвинул идею создания общественного комитета по контролю над соблюдением Хельсинкских соглашений во всем, что касается прав человека, и я стал одним из учредителей этой группы. <…>
Декабрь семьдесят седьмого и январь семьдесят восьмого года следователи посвятили, в основном, "разоблачению клеветнического характера документов", под которыми стояла моя подпись, — таковых было около ста. В них упоминались имена узников Сиона, многих отказников, говорилось о борьбе властей с еврейской культурой и языком иврит. Кроме того, в деле фигурировало два десятка материалов Хельсинкской группы, где речь шла о других нарушениях прав человека в СССР. Позднее, готовясь к суду и читая материалы дела, я узнал, что еще в начале следствия КГБ разослал во все концы страны — в ОВИРы, суды, психбольницы, разные государственные и общественные организации, начальству тюрем и лагерей — запросы с примерно таким текстом: "В следственном отделе КГБ СССР рассматривается дело изменника Родины А. Щаранского, который в течение длительного времени оказывал помощь иностранным государствам в проведении враждебной деятельности против СССР, готовил и распространял за рубежом клеветнические документы, грубо искажал советскую действительность. В них, в частности, упоминается гражданин N, которому якобы необоснованно отказано в выезде из СССР (или: который якобы необоснованно осужден, помещен в психиатрическую больницу — и тому подобное). Просим сообщить подлинные факты". <…>
Солонченко <…> однажды посвятил целый день моим связям с евреями села Ильинка. Это история со счастливым концом, и потому я всегда рассказываю ее с удовольствием.
Как-то весной семьдесят шестого года, в субботу, я встретил возле московской синагоги странного старика. Сухощавый, с длинной бородой, в одежде русского крестьянина, он искал евреев, знающих Володю Слепака. Мы разговорились. Старец объяснил, что приехал издалека — из села Ильинка Таловского района Воронежской области.
— Мы, евреи, хотим уехать в Израиль, а нам мешают. Знающие люди мне сказали: есть, мол, в Москве два человека, которые могут помочь, — Подгорный и Слепак. У Подгорного в приемной я уже был — меня к нему не пустили. Теперь ищу Слепака.
Варнавский — так звали этого человека — был скорее похож на "друга степей" калмыка, чем на еврея. Но он запел на иврите псалмы, и пришлось признать, что знает он их гораздо лучше нас. Так началось наше знакомство с жителями Ильинки. <…>
Если царские власти всячески сопротивлялись появлению островка "жидовства" в христианском мире, то советскую власть с ее воинствующим атеизмом это вначале не смущало. В двадцатые годы в селе даже появился колхоз "Еврейский крестьянин". Со временем он, правда, влился в укрупненный колхоз "Родина", но власти все же не мешали жителям Ильинки записывать себя и своих детей евреями.
Ситуация резко изменилась, когда у этих людей появились в Израиле родственники, приехавшие туда, кстати, с Северного Кавказа. Уж не потомки ли они тех "жидовствующих", которых высылали по царскому указу из Воронежской губернии в Грузию? С ними евреи Ильинки поддерживали тесные отношения, заключали браки, и неудивительно, что почти все они — и на Кавказе, и в Ильинке — связаны семейными узами, у них существуют лишь три-четыре фамилии, так что стоило одной-двум семьям репатриироваться в Израиль, как у каждого жителя Ильинки там появились родственники. Короче, чуть ли не все село изъявило желание объединиться с ними.
Тут-то советская власть и вспомнила, что они... не евреи. На этом основании местное начальство попросту не выдавало людям вызовы, приходившие на их имя, ильинцам пришлось заказывать новые на адреса кавказских родственников и буквально контрабандой ввозить в родное село. Но ОВИР отказывался эти вызовы принимать, а те, кому все же удавалось оформить документы для выезда, получали отказы. Варнавский оказался самым настойчивым: он проложил дорогу в Москву, и вслед за ним в гостеприимный дом Слепаков потянулись и другие ильинские евреи.
Маша ходила с ними по инстанциям, я передавал информацию о них в Израиль и на Запад. Летом семьдесят шестого года мы с Бородой решили побывать в Ильинке; приготовили подарки, сувениры из Израиля, накупили продуктов — ибо в СССР уже давно везут продукты питания не из деревни в город, как во всем мире, а наоборот; да и не во всяком городе их достанешь — разве что в Москве. Но как ехать? На поезде туда не добраться: слишком глухая провинция...
Неожиданно предложил свою помощь Саня Липавский. Машина у него есть, на работе полагаются отгулы — словом, он, как всегда, был к нашим услугам. Выбрались мы из города на рассвете, ехали почти весь день, но в Ильинку так и не попали. В нескольких километрах от нее, на размытой ливнями единственной грунтовой дороге, ведущей в село, нас остановили милиционеры. С ними были двое штатских: председатель сельсовета и председатель колхоза.
— Ваши документы!.. Вы задержаны до выяснения личности. К кому едете? С кем из колхозников знакомы?
— На каком основании нас задержали?
— В соседнем районе произошло убийство на шоссе, ваша машина похожа по описанию на разыскиваемую. Мы должны проверить. Кроме того, в селе карантин: среди скота эпидемия.
Нас отвезли в райцентр — Таловскую; машину мы оставили во дворе отделения милиции, а сами переночевали в гостинице. На следующее утро нам предъявили ордер на обыск машины. Липавский, как ее хозяин, остался рядом с ней, а мы с Бородой — благо за нами вроде бы не следили — вышли на улицу и бросились ловить попутную машину в Ильинку: ведь у Володи — вызовы из Израиля, может, хоть их удастся провезти в село. За три рубля молодой паренек, водитель грузовика, согласился подбросить нас — до места всего километров десять. Мы забрались в кузов, ехали стоя, держась за борта, — любовались окрестной природой: полями, лесами, озерами. Однако у самого въезда в Ильинку легли на грязные доски — на всякий случай.
Это не помогло. Грузовик остановили, в кузов забрались милиционеры. Последнее, что я видел, пересаживаясь в милицейскую машину, — как двое подошли к мальчишке-шоферу, и услышал угрожающее:
— На американцев работаешь?!
Когда мы уже тронулись, паренек подбежал к нам и бросил в раскрытое окно автомобиля трешку:
— Заберите свои проклятые деньги!
Когда мы приехали в Таловскую, выяснилось, что обыск как раз закончился. Нам объявили еще одну причину, по которой нельзя проехать в Ильинку: военные маневры, — и вот уже один из милиционеров сел в нашу "Волгу", и мы, в сопровождении милицейской машины, покинули Воронежскую область.
В Москве нас ждал Роберт Тот, который поначалу собирался ехать с нами, но, обратившись к властям, "попал в отказ"; вскоре в "Лос-Анджелес Таймс" появилась его статья "Евреи выжили в глухом селе". Наша Хельсинкская группа подготовила специальный документ о жителях Ильинки, о них стали чаще говорить западные радиостанции, и через несколько месяцев в Израиль улетел первый их представитель — старик Варнавский, — а за ним и другие...
А сейчас я знакомился со справками, которые зачитывал Солонченко; из них следовало, что желающих выехать из Ильинки в Израиль нет. Никто заявлений в ОВИР не подавал. Да и зачем? Живется им в СССР прекрасно. Десятки документов посвящены описанию богатой жизни в селе: на сотню семей есть немало велосипедов, несколько мотоциклов и даже одна машина (у председателя сельсовета).
Следователь положил передо мной фотографии коров и кур:
— Смотрите, почти в каждой семье есть корова! К чему им ваш Израиль?
Он даже продемонстрировал мне фильм о поездке "обвиняемого в измене Родине Щаранского в село Ильинку" — эти слова говорит диктор в начале фильма. Дальше следуют показания милиционеров и шофера о том, как мы прокрадывались в Ильинку, — причем никто не объясняет: а почему, собственно, нас туда не пускали? Завершалась лента кадрами колхозного изобилия: поля, коровы, гуси...
Очевидно, сами власти сочли эти аргументы недостаточно убедительными, и в ход был пущен самый главный довод: жители села — вообще не евреи. Так утверждают в своих письменных заключениях воронежские историки. Если царское правительство уговорами и принуждением старалось вернуть этих людей в лоно "истинной веры", то в советские времена дела решаются куда проще: власти сами решают, кто еврей, а кто — нет.
— Вы, сионисты, доходите до того, что даже наших, русских людей записываете в евреев! — возмущенно воскликнул Илюхин.
При всем этом ни его, ни Солонченко совершенно не смущало, что показания даже тех немногих свидетелей из числа ильинцев, которых они сами отобрали и которых допросил Чечеткин и еще кто-то из "моей" группы, находятся в прямом противоречии со всеми собранными документами: ведь эти люди говорят, что осуждают тех жителей села, кто "стал жертвой сионистской пропаганды и хочет уехать в Израиль". Так, значит, все же есть желающие? А как же коровы? Машина председателя? Почему же в справке ОВИРа утверждается, что таких людей нет? На эти вопросы у моих следователей ответа не нашлось. А когда я потребовал, чтобы допросили кого-нибудь из тех, кто "стал жертвой сионистской пропаганды", мне резко ответили:
— Мы сами знаем, кого нам привлекать в качестве свидетелей!
— О да! Это вы действительно хорошо знаете! — вынужден был согласиться я.
Впрочем, забегая вперед, скажу: единственный еврей из Ильинки, которого следствие решило выпустить на суд в качестве свидетеля, предпочел не явиться "по состоянию здоровья". Это не помешало суду включить в приговор наше заявление об ильинских евреях как клеветническое...
Следствие переходит к другим документам Хельсинкской группы. Меня знакомят с выписками из уголовных дел известных правозащитников: Сергея Ковалева, Андрея Твердохлебова, Владимира Буковского — за которых мы заступались, когда их арестовывали и сажали в тюрьму. Что ж, сейчас пришла наша очередь.
— Но разница между вами в том, Анатолий Борисович, — напоминает мне Солонченко, — что их обвиняли не по шестьдесят четвертой статье, смертная казнь им не грозила.
Надо отдать должное упорству КГБ: они все еще не теряют надежды — а вдруг этот аргумент подействует?
Один из самых пространных и подробных документов, подготовленных Хельсинкской группой, — исследование, посвященное условиям, в которых живут политзаключенные в тюрьмах и лагерях. В нем мы приводили нормы питания на различных режимах, перечень предусмотренных законом наказаний и примеры их применения на практике; там же перечислены около ста узников совести, готовых подтвердить преданные нами гласности сведения.
КГБ поработал над опровержением этой "клеветы" весьма основательно: были собраны официальные справки от администрации тюрем и лагерей о гуманном отношении к особо опасным государственным преступникам, свидетельства врачей о прекрасном медицинском обслуживании и о хорошем питании в системе ГУЛАГа, но главное — показания самих заключенных. Были опрошены от трех до десяти зеков из каждой зоны, и все они в один голос говорили о том, как хорошо им там живется, какая вкусная еда, какое гуманное к ним отношение, и что лишь небольшое число сионистов и антисоветчиков специально провоцируют конфликты, изображая себя жертвами с целью привлечь внимание Запада.
Фамилии этих людей мне не были знакомы, но я обратил внимание на то, что большинство из них сидели за "военные преступления", то есть за сотрудничество с немцами в дни войны. Попадались, правда, и осужденные по семидесятой статье, но, как правило, это так называемые "парашютисты", получившие ее во время отсидки за уголовные преступления. Я еще не знал, что скоро встречусь со многими из этих "полицаев" и "парашютистов", услышу жалобы раздавленных морально, а часто и физически, людей, ненавидящих своих тюремщиков, но готовых за пачку чая или даже просто за "хорошее отношение" администрации подписать все что угодно. Но и сейчас я не сомневаюсь, что все их показания — ложь. Однако для следователя это — документ.
— Вот видите, вы не были еще в лагере, не сидели в обычной тюрьме, пишете о них понаслышке, а мы вам зачитываем свидетельства людей, которые там находятся. Какие еще нужны доказательства, что вы клеветали? <…>
Наступила очередь документов Хельсинкской группы по поводу психиатрических репрессий против инакомыслящих. Подписывая их, я никогда не считал себя знатоком проблемы — полагался на опыт моих товарищей так же, как и те, в свою очередь, полагались на меня, когда подписывали письма и заявления на тему эмиграции. Теперь я получил возможность углубить свои знания, ибо мне зачитывали эпикризы тех людей, о которых мы писали. Вот, например, выписка из медицинской карточки Леонида Плюща: "Навязчивая идея необходимости восстановления ленинских норм в партийной жизни. Лечить. Галоперидол, психотерапия... Продолжает настаивать на необходимости проведения чисток в партии и комсомоле с целью восстановления ленинских норм. Лечить. Галоперидол, психотерапия".
— Что же, я готов согласиться: мечтать о возврате к нормам ленинской демократии — плохое доказательство нормальности человека. Но является ли это достаточным основанием для помещения его в психушку? — спрашиваю я, но Солонченко на этот раз глух к иронии.
— Врачам виднее, — лаконично отвечает он.
Интересно, что когда благодаря усилиям диссидентов России и давлению западной общественности Плюща освободили, в медицинской карточке была сделана следующая запись: "Перестал говорить о политике партии и проявляет беспокойство о жене. Можно временно освободить под ее ответственность"...
На одном из допросов мне предъявляется заявление нашей группы, направленное против уголовных преследований христиан-баптистов. За преподавание детям Библии — это "преступление" карается по советским законам тюремным заключением сроком до пяти лет — была осуждена Екатерина Барин, и мы выступили в ее защиту. Солонченко зачитывает мне отрывки из ее уголовного дела.
Вот показания девятилетней школьницы: "Папа и мама приводили меня после школы к тете Кате. Тетя Катя говорила нам, что Иисус Христос учил любить всех людей: и хороших, и плохих. Она давала нам книжки и картинки. Мне нравилось у тети Кати больше, чем в школе. У нее никто не кричит, не дерется, все любят друг друга..."
Бедная девочка, рассказывающая дядям-следователям в присутствии школьного учителя — чтобы все было по закону! — о тете Кате... Она не понимает, что дает на добрую тетю свидетельские показания, которые помогут этим дядям посадить тетю Катю в тюрьму. А что чувствуют следователи, допрашивающие таких малышей?
— Кого же вы из детей делаете? — не выдерживаю я. — Новых павликов Морозовых?.. — А чем это вам не угодил Павлик Морозов? — удивляется Солонченко. — Он герой, образец нового человека.
— Религия, как сказал Маркс, — опиум для народа, — вмешивается Илюхин. — Травить детей никому не позволим.
Следствие переходит к уголовному делу баптиста Серебрянникова, глубокого старика, который сидит за свои проповеди уже в четвертый или пятый раз. Каждый раз на суде он заявляет: "Я исполнял волю Божию и буду продолжать нести слово Божие людям". Серебрянников отсиживает несколько лет, выходит на волю — и снова за свое. — Ну хорошо, — говорю я, — пусть у нас с вами разные взгляды, в том числе и на религию. Но неужели у вас чисто по-человечески не вызывает уважения этот старик, так твердо стоящий на своем?
Следователь удивленно смотрит на меня, потом усмехается:
— Ну ладно, Анатолий Борисович, к чему этот пафос! Не надо притворяться, будто вы не понимаете, что это шизик! — Да почему же? Только потому что он верующий? — Слушайте, мы же с вами не дети! Сейчас даже специалисты-психиатры признают, что религиозность — не что иное как психическое отклонение. Пока такой ненормальный не мешает окружающим, мы терпим, а начинает мешать — приходится изолировать его в тюрьме или больнице.
Солонченко говорит все это совершенно искренне, и я с особой остротой осознаю: мы с ними — из разных миров, и как бы КГБ ни пытался отгородить меня от моего мира и вовлечь в свой, ничего из этого не выйдет, ибо между нами — стена, и нам никогда не понять друг друга. <…>
Закрытые заседания наконец-то закончились. После перерыва я возвращаюсь в битком набитый зал. Леня теперь сидит в четвертом ряду, посередине. Рядом с ним — все тот же страж, да и второй сосед брата не сводит с него глаз. Мы с Леней обмениваемся радостными улыбками.
Он демонстративно держит в руках записную книжку и авторучку. Правильно! Надо все записывать. Даже если потом книжку и отберут, так больше запомнится.
Я сразу же повторяю свое ходатайство о вызове всех свидетелей на открытое заседание суда.
— Рассмотрим, — отвечает судья.
<…> Две свидетельницы: врачи Емельянова и Сухачева. Одна работает в политическом лагере в Мордовии, другая — во Владимирской тюрьме. Они рассказывают о том, какие отличные санитарные условия в местах заключения, какая высококалорийная пища, как тепло в карцерах...
— Медицинское обслуживание у нас лучше, чем во многих местах на воле! — заявляет одна.
— Родственники всегда могут получить полную информацию о состоянии здоровья заключенного, — говорит другая.
С общими утверждениями спорить трудно, хотя даже мой небольшой опыт пребывания в карцере существенно противоречит показаниям свидетельниц. Я задаю конкретные вопросы — например, о Якове Сусленском, который однажды потерял сознание в карцере Владимирской тюрьмы и после этого несколько месяцев пролежал в больнице. Я ведь сам, выдавая себя за двоюродного брата Якова, ходил по просьбе Иды Нудель по всем высоким инстанциям, безуспешно пытаясь узнать подробности о его здоровье.
Сухачева спокойно отвечает мне:
— Это все ложь, в карцере никто потерять сознание и даже просто заболеть не может. Поместить туда имеют право только с разрешения врача, и каждый день мы контролируем состояние заключенного. Сусленский никогда не терял сознание в карцере.
Ни она, ни я еще не знаем, что уже через неделю я буду во Владимирской тюрьме, что стану искать встречи с ней — хотя бы для того только, чтобы посмотреть ей в глаза: ведь уже с первых дней — да что там, часов! — я мог убедиться в том, как нагло врала она на суде. Я еще не знаю, что мне предстоят около четырехсот карцерных дней и ночей, что я буду терять там сознание, тяжело болеть и почти в каждом заявлении прокурору об условиях содержания в карцере стану цитировать врача Сухачеву... Немало гнусностей открылось мне в ГУЛАГе в последующие годы, но институт карательной медицины оказался явлением самым омерзительным, лицемерным и подлым в системе этой рабовладельческой империи.
Публикуется по: Щаранский Н. Не убоюсь зла. М.: Век; Олимп, 1991.
МХГ в социальных сетях


Статьи, мнения и комментарии
Павел Чиков
Лев Пономарёв
Сергей Кривенко
Григорий Мельконьянц
Альберт Сперанский
Арсений Левинсон
Лев Пономарёв
Борис Вишневский
Наталья Звягина
Каринна Москаленко
Екатерина Шульман
Илья Шаблинский
Генри Резник
Ольга Сидорович
Алексей Навальный